Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Вадиком они развелись через полгода. Развелись без сожаления, и, выйдя из загса, Рина громко, с облегчением, выдохнула – ну все, свобода, как хорошо-то, господи!
Было и вправду хорошо – стоял месяц май, светило солнце, и оглушительно пахло распустившейся накануне черемухой. Они простились у дверей загса – кивнули друг другу, как чужие люди, и разошлись. Рина посмотрела Вадику вслед и подумала: «Ничего себе! Этот чужой и ненужный человек был моим мужем? Пусть полгода, пустяк, ерунда. Но мы завтракали и ужинали за одним столом, ходили в кино и в театры, тусовались в студенческих компаниях, в конце концов, спали в одной постели».
И что удивительно – при всей легкости их расставания она еще долго помнила запах его одеколона. Да что там помнила – вздрагивала, втягивала запах носом, если случайно попадался такой же, но тут же хмурилась – черт, опять! Наваждение просто. А у наваждения, как известно, логики нет.
Да и вообще, что в голову лезет, ей-богу. Сколько воды утекло, сколько пройдено и пережито, а она про этого дурацкого Вадика, давно забытого, случайного, студенческого мужа, которого вряд ли сегодня она бы узнала при встрече.
Рина только вышла из ванной – горячий душ, жирный питательный крем на шею и лицо, недовольный взгляд в зеркало со стороны – как бы со стороны. Хотя, если бы со стороны, разве она бы так расстроилась? Запахнула халат, пошла в кухню, бросила тоскливый взгляд на холодильник и тут же на часы – пол-одиннадцатого, ужинать точно нельзя. А жрать, между прочим, хочется! Ну почему вечером всегда хочется есть? Не утром, не днем, а именно вечером, перед сном, когда делать этого точно нельзя? Пару минут она раздумывала, вспоминая, что есть в холодильнике.
Негусто, однако: бельгийская баночная ветчина – раз. Конечно, любимый дор-блю – без него она не жила. Но жирный и острый дор-блю предназначался на завтрак, а до него было еще далеко – целая ночь.
Рина пожалела себя, и аккурат в эту минуту, когда настроение стало совсем паршивым, раздался этот дурацкий звонок. Она не сразу поняла, что это городской телефон, – сто лет не слышала его занудную трель.
Вздрогнула и посмотрела на маленький столик, стоящий у окна. Она с удивлением разглядывала аппарат, словно удивляясь, что это ископаемое, этот монстр, этот анахронизм вообще задержался так надолго в ее модном и красивом доме.
Аппарат, кстати, был еще весьма хорош – винтажный, тяжелый, поблескивающий при слабом свете торшера, когда-то безумно дорогой и дефицитный, модный, из зелено-желтого, в разводах, оникса, сделанного, естественно, под антик, тогдашнюю моду.
Рина стояла в оцепенении, растерянная и даже испуганная. А телефон продолжал трезвонить. Очнувшись, она подалась вперед, собираясь с силой, подкрепленной раздражением и даже злостью, выдернуть шнур из розетки. Взять и выдернуть наконец – ну и черт с ним, что навсегда!
Но что-то ее остановило, и она осторожно и медленно подняла трубку – тяжелую, прохладную, гладкую и приятную на ощупь.
Трели оборвались, но подносить трубку к уху Рина не спешила, продолжая держать ее в руке, и услышала на том конце провода крик:
– Ира, Иришка! Ты меня слышишь? Але! Господи, да что за черт! Слышишь, а? Ира!
Следом послышался непонятный полушум-полусвист, и до Рины дошло, что звонивший дует в трубку – так делали сто лет назад в старых фильмах. Но и тогда это было смешно.
Почему-то бешено застучало сердце и перехватило дыхание, и Рина медленно и осторожно поднесла трубку к уху:
– Да. Я вас слушаю.
– Ох, слава богу! Иришка, ты?
– Господи, да, конечно, я! – Хотелось ответить резко. – А кто же еще?
Женский голос в трубке дрогнул, и послышались рыдания:
– Ира, Ирочка! Санечка умер! Умер наш Санечка, слышишь, Иринка? Ушел!
Рина молчала, прокручивая в голове возможные варианты: Санечка, Иришка? А кто это, господи? Кто эти люди? А, да просто ошиблись номером! Это она сразу не поняла.
– Послушайте, – хриплым от волнения голосом проговорила Рина. – Вы, наверное, не туда попали. То есть не наверное, а наверняка, – уверенно добавила она и строго сказала: – Набирайте внимательнее! Все-таки ночь на дворе. И завтра, между прочим, рабочий день.
«Глупость какая-то, – мелькнуло у Рины в голове. – У этой всполошенной тетки горе, судя по всему, умер близкий человек, муж, сын или брат. А я тут нотации читаю – поздно, не поздно». Она нервно кашлянула, собираясь положить трубку, в которой было оглушительно тихо. Но через пару секунд на том конце женщина тихо сказала:
– Ир, ты чего? Не узнала меня? Это ж я, Валентина! Ну… папина жена! Санечка умер, отец твой! Меня плохо слышно?
Воцарилась тишина. Обе женщины словно раздумывали, как им поступить дальше.
Валентина нарушила молчание первой.
– Ир, это ты? Ты что? – растерянно повторила она. – Не поняла?
– Не поняла. Извините.
«Папина жена» Валентина горестно вздохнула:
– Это ты меня прости, Иринка. И вправду поздно уже. Что я, дура, на ночь-то глядя! Да с такой вестью! Прости меня, Ир! Но что мне было делать, Иринка? Как тебе не сообщить, правда? Послезавтра похороны. Ну отпроситься тебе, взять билет, собраться… – Голос ее постепенно стихал, тон становился не извинительным – просительным.
Рина по-прежнему молчала, пытаясь переварить услышанное. «Отец. Отец, – стучало у нее голове. – Мой отец. Ничего страшного, просто умер отец. Такая вот неприятность».
Ее отец давно чужой человек. Когда они виделись в последний раз?
– Ир! – Из морока ее вытянул голос отцовской жены. Теперь уже вдовы, извините. – Ты не приедешь, наверное? – почти без надежды, совсем отчаявшись, спросила она.
Рина набрала побольше воздуха:
– Я… я не знаю, если честно. Все как-то неожиданно, внезапно. Да и работа… Мне надо… словом, мне надо подумать. – На этой фразе она споткнулась и замолчала.
Идиотка! Нет, форменная идиотка! «Неожиданно, внезапно». А разве такие известия бывают ожидаемыми? «Работа, мне надо подумать». О господи, что она такое несет?
– Извините, – пробормотала она. – Это я от растерянности. Да, конечно. Я буду. Разумеется, буду, – увереннее повторила она. И, помолчав с минуту, смущенно добавила: – Ну а вы… Вы держитесь.
– Ох, Ира! Какое! Кончилась жизнь, понимаешь? Санечка мой ушел – и все закончилось.
Рина окончательно смутилась, забормотала что-то дежурное:
– Да, я все понимаю. И все-таки. Да, и еще. Адрес. Продиктуйте мне, пожалуйста, адрес! – Она отыскала глазами ручку и, взяв ее, почувствовала, как дрожат руки. Валентина диктовала адрес, а она записывала его на обратной странице глянцевого журнала, сто лет валяющегося на журнальном столе, – единственное, что оказалось под рукой. Ручка скользила по блестящей вощеной бумаге и писала отвратительно, но кое-как Рина справилась. Наконец попрощавшись, положила трубку и, плюхнувшись в кресло, закрыла глаза и почувствовала, как дрожит. Так с ней было всегда – реакция на стресс. Дикая дрожь, озноб. В голове были сплошной бардак и сумбур.